audaces fortuna juvat!
.
Было у нас с папой немало всяких таких разных штук, которые считались исключительно нашими.
Ну вроде там традиции есть мороженное лишь с 1-го мая и по 7-е ноября, ежегодной покупки веника на 8-е марта или яичницы «с сопельками».
Но больше всего, пожалуй, наши отношения отличал такой важный процесс, как покупка конфет.
читать дальше
С папой в этом плане было непросто.
Иной раз даже буквально тяжело.
Во-первых, потому, что он никогда не покупал больше, чем то позволяла допустимая норма.
А, во-вторых – установка этой самой нормы требовала приложения определенных усилий.
Папа любил конкретику.
То есть ты не мог просто взять и попросить купить чего-нибудь вкусненького, как то было с мамой, и получить в итоге целый пакет всякой разнообразной всячины. Нет.
Папа использовал совершенно противоположный, технарский подход, и применять к нему тактику “скромность-за-вознаграждение” было делом неблагодарным, если не сказать даже: проигрышным.
Потому что если ты по привычке просил у него многообещающую кофетку, рассчитывая запустить тем самым классическую многоходовочку попрошайничества, то в итоге ты действительно получал конфетку.
То есть в буквальном смысле: одну штуку.
И это даже если речь шла о каком-нибудь незначительном леденце дюшес, который в принципе для нас, детей, в единственном числе не употреблялся.
В ответ на вопрос: “Почему так мало?”, ты всегда получал один и тот же непоколебимый вердикт: “Сколько попросила”.
Крыть было нечем.
Честно говоря, я даже не пыталась.
Папин подход к формированию запросов мог бы развить во мне самый ценный, пожалуй, навык. Но когда мне было пять, а впоследствии даже и тринадцать, я, разумеется, совершенно не выкупала всей этой бесценной мудрости и попросту считала папу образцово-показательным жадиной.
Его мозг функционировал как классический ЭВМ: то есть был приспособлен обрабатывать лишь только четкие и конкретные команды.
Помните шутку про десять яиц и батон? Так вот это был мой папа.
Оформление любой к нему просьбы требовало недюжинной внимательности. В противном случае ты рисковал оказаться существенно огорченным, получив вместо какого-нибудь пирожка с повидлом промасленный беляш с ливером.
И вовсе не потому, что папа ошибался. Нет.
Как раз потому, что он не ошибался НИКОГДА.
В своем подходе к выполнению задач он был буквален, как ксерокс, и если нужного продукта в наличии не было, то ты не получал ничего, лишь только потому что запроса подыскать аналоги от тебя изначально не поступало.
Любые ссылки на «ту самую догадливость» и прочие аргументы с “ну блин…” оказывались бескомпромиссно отвергнуты, и ты всякий раз неминуемо отправлялся в известном направлении постигать законы логики.
Папа знал, как заставить меня поднапрячься.
В принципе. В вопросе выбора – в частности.
Именно благодаря ему я уяснила, что понятия немного, чуть-чуть и сколько-нибудь не могут быть использованы как количественные меры.
А говоря о чем-то шоколадном можно с удивлением обнаружить, что под данный критерий, оказывается, подходит пол гастронома.
Иными словами, мой папа был настоящим, потенциально качественным программистом.
И если бы программирование начало оформляться в перспективную профессию лет на пятьдесят раньше, то я, вполне вероятно, родилась бы уже где-нибудь в самом сердце силиконовой долины.
И тогда вопрос о недостаче конфет меня бы уже совсем не волновал.
Но мой папа был физиком.
А это значило, что я тоже должна была стать физиком.
По крайней мере, я должна была быть способна в любой момент переквалифицироваться в физика, если жизнь припрет меня такой необходимостью. То есть сразу, как только меня выгонят из моего бесперспективного театра, мой фантастический кошачий город обрушится мне на голову, а долгожданный муж неожиданно окажется алкоголиком…
То, что у меня обязательно что-то должно будет пойти не так, считалось чем-то вроде бы как очевидным.
Наверное виной моя пресловутая прожженная безалаберность и постоянное отлыниваниние от важных задач, как папа частенько любил мне повторять.
Но при этом он не сдавался.
Его педагогика была весьма упорна, поэтому приходилось соответственно упираться в ответ.
Не удивительно, что получение регулярных айлюлей за настойчивое неврубание в законы термодинамики и прочие там формулы стало отличительной особенностью моего детства.
Чаще всего наши экзекуции заканчивались тем, что папа в сердцах признавал меня дефективной, а я, в свою очередь, завершала свой урок очередным дверным хлопком обиды и отчаяния.
Мы ссорились, потому что лед растаял не при той температуре, предохранители перегорели, а поезд А, выехавший утром из точки Б почему-то вообще никуда не приехал.
Круче физики в моей жизни был только полонез Огинского.
Под полонез Огинского я планировала быть трагически похороненной.
Где-то так раза три в неделю. Когда мне приходилось его разучивать на нашем стареньком умеренно-расстроенном фортепиано.
Разумеется, из-под палки. Точнее сказать: из-под линейки.
Потому что линейка была более продуктивным инструментом, и в свое время очень помогла Бетховену. А значит, должна была помочь и мне.
В честь кого мне следовало стать пианистом, я честно говоря, так и не просекла.
Но, создавалось впечатление, что будто бы без этого славного навыка все мои драгоценные знания физики разом теряли весь свой смысл.
Нас всех воспитывали тогда по какой-то негласной схеме.
Всех – это тех отпрысков пост-советского пространства, которые впоследствии стали моими хорошими друзьями и знакомыми. Впрочем, тех, кто не стали, скорее всего постигла та же судьба.
Наши детские занятия будто бы были вписаны в базовую комплектацию потенциально успешного ребенка.
И ими ни в коем случае нельзя было пренебрегать.
Технику не-пренебрежения и прочие воли к победе во мне должны были развить утренняя зарядка и регулярный бег по Красноармейской.
На деле же они развили у меня лишь нервный тик.
Поэтому несложно догадаться, какое время суток и какую улицу своего детства я ненавидела больше всего.
Красноармейская представляла собой удивительный аттракцион, который можно было назвать дорогой в случае, если бы дорогой считалась продольная грязевая полоса, состоящая сплошь из ям, оврагов и бурных потоков канализационных рек.
То есть по Красноармейской чаще всего приходилось именно прыгать.
В противном случае – осмотрительно перемещаться.
Но уж никак не бегать. А тем более не в бодром насыщенном темпе.
Восемьсот метров подобного удовольствия могли сполна зарядить меня на целый воскресный день, а то и на пару, в зависимости от того, насколько было к тому моменту холодно или жарко.
Но я должна была расти спортивным ребенком.
И папа очень гордился тем, что у меня даже получалось.
Энергии во мне действительно было хоть отбавляй, поэтому меня просто-таки необходимо было регулярно выгуливать.
А чтобы я не загуляла куда-нибудь не туда, папа частенько водил меня на спортплощадку возле 20-й школы, где можно было всласть покувыркаться, поскакать по вкопанным покрышкам и время от времени себе что-нибудь разбить.
Папа, в отличие от мамы, относился к моим регулярным увечьям весьма хладнокровно.
То есть пускай он и не обливался слезами жалости в попытке утешить мое горе, но уж, по крайней мере, не выписывал мне дополнительных образумивающих поздатыльников.
Поэтому падать при папе было весело и безопасно.
Один раз, не рассчитав длины своего шага, я перецепилась за планку всеми любимой полукруглой ходячей лестницы и закончила свое вечернее представление многообещающим пируэтом мордой в асфальт.
Папа был в восторге.
Редко когда мне удавалось совершить настолько виртуозное приземление, да еще так удачно. Я легла в пыльный гравий абсолютной звездой: буквально раскинув руки и ноги, но тормозила при этом почему-то лишь одной щекой.
С точки зрения физики – представить это сложно, но так как с физикой мы не особо дружили, я была свободна от всех ее законов.
Повреждения получились несерьезными, зато эффектными: всю правую часть моего лица покрывал саднящий бордовый материк, величиной с Южную Америку.
Первым выводом были гарантированные прописоны от мамы, а уже потом все остальное.
Папа, бегло оценив ситуацию, тоже, видимо, осознал свои риски ощутимо отхватить, поэтому тут же принялся усердно оттирать меня с помощью своего неизменного набора экстренного реагирования: бутылки минералки и носового платка.
Коленки и ладошки мы кое-как действительно оттерли, но вот с лицом было труднее. Судя по словам папы, я была обладателем какой-то «подумаешь царапины».
На деле же я была похожа на Рэмбо, только-только вышедшего с горячего поля боя прямиком в апрельский вечер.
Узрев положение дел в раскладном зеркальце, я в буквальном смысле похолодела в ужасе: завтра в школу, вокруг столько заинтересованных лиц, а я с вот этим вот...
Нам срочно нужна была легенда.
И чем кровавей – тем лучше.
Почему я не могла просто признаться, что навернулась с лестницы, я не помню. Видимо, в те годы быть безукоризненно осторожным – было чем-то вроде обязательного качества, и сама мысль о том, что я могу сказать товарищам правду, казалась мне смертельно позорной.
Поэтому папа вселил в меня обнадеживающую мысль: сказать всем, что меня “поцарапала кошечка”
И плевать, что кошечке для того, чтобы нанести мне такую царапину, потребовалось бы поработать минут с пять, ну или, как минимум, обладать лапкой размером с садовые грабли.
То есть скажи я, что меня отполировал наждаком Фредди Крюгер, это было бы и то куда более правдоподобно, чем папина легенда.
Однако каким-то образом она мне приглянулась, и весь последующий день я действительно отвечала всем, не без гордости, разумеется, что имела случай быть поцарапанной кошечкой.
В то время наша котовая истерия все еще находилась на своем пике распространения, поэтому побахвалиться контактом с какой-либо кошечкой, которая теоретически могла оказаться моей, было куда более существенным козырем, чем, например, одержать победу в вольной борьбе за справедливость с дюжиной обозленных вьетнамцев.
Поверил ли мне в итоге хоть кто-нибудь, я так никогда и не узнала, потому что никто так и не рискнул мне открыто возразить.
В своей речи я была настолько уверенно убедительна, что даже если у кого-то и возникли сомнения по поводу моих россказней, то он скорей подумал, что это он не компетентен в вопросах кошечек, а вовсе не моя история изрядно хромает.
А уверена я была потому, что находилась под протекцией папиного слова, а папа, как известно, ошибаться не может…
Еще про Папку
следующая история
из серии "Моя великолепная история"...
Было у нас с папой немало всяких таких разных штук, которые считались исключительно нашими.
Ну вроде там традиции есть мороженное лишь с 1-го мая и по 7-е ноября, ежегодной покупки веника на 8-е марта или яичницы «с сопельками».
Но больше всего, пожалуй, наши отношения отличал такой важный процесс, как покупка конфет.
читать дальше
С папой в этом плане было непросто.
Иной раз даже буквально тяжело.
Во-первых, потому, что он никогда не покупал больше, чем то позволяла допустимая норма.
А, во-вторых – установка этой самой нормы требовала приложения определенных усилий.
Папа любил конкретику.
То есть ты не мог просто взять и попросить купить чего-нибудь вкусненького, как то было с мамой, и получить в итоге целый пакет всякой разнообразной всячины. Нет.
Папа использовал совершенно противоположный, технарский подход, и применять к нему тактику “скромность-за-вознаграждение” было делом неблагодарным, если не сказать даже: проигрышным.
Потому что если ты по привычке просил у него многообещающую кофетку, рассчитывая запустить тем самым классическую многоходовочку попрошайничества, то в итоге ты действительно получал конфетку.
То есть в буквальном смысле: одну штуку.
И это даже если речь шла о каком-нибудь незначительном леденце дюшес, который в принципе для нас, детей, в единственном числе не употреблялся.
В ответ на вопрос: “Почему так мало?”, ты всегда получал один и тот же непоколебимый вердикт: “Сколько попросила”.
Крыть было нечем.
Честно говоря, я даже не пыталась.
Папин подход к формированию запросов мог бы развить во мне самый ценный, пожалуй, навык. Но когда мне было пять, а впоследствии даже и тринадцать, я, разумеется, совершенно не выкупала всей этой бесценной мудрости и попросту считала папу образцово-показательным жадиной.
Его мозг функционировал как классический ЭВМ: то есть был приспособлен обрабатывать лишь только четкие и конкретные команды.
Помните шутку про десять яиц и батон? Так вот это был мой папа.
Оформление любой к нему просьбы требовало недюжинной внимательности. В противном случае ты рисковал оказаться существенно огорченным, получив вместо какого-нибудь пирожка с повидлом промасленный беляш с ливером.
И вовсе не потому, что папа ошибался. Нет.
Как раз потому, что он не ошибался НИКОГДА.
В своем подходе к выполнению задач он был буквален, как ксерокс, и если нужного продукта в наличии не было, то ты не получал ничего, лишь только потому что запроса подыскать аналоги от тебя изначально не поступало.
Любые ссылки на «ту самую догадливость» и прочие аргументы с “ну блин…” оказывались бескомпромиссно отвергнуты, и ты всякий раз неминуемо отправлялся в известном направлении постигать законы логики.
Папа знал, как заставить меня поднапрячься.
В принципе. В вопросе выбора – в частности.
Именно благодаря ему я уяснила, что понятия немного, чуть-чуть и сколько-нибудь не могут быть использованы как количественные меры.
А говоря о чем-то шоколадном можно с удивлением обнаружить, что под данный критерий, оказывается, подходит пол гастронома.
Иными словами, мой папа был настоящим, потенциально качественным программистом.
И если бы программирование начало оформляться в перспективную профессию лет на пятьдесят раньше, то я, вполне вероятно, родилась бы уже где-нибудь в самом сердце силиконовой долины.
И тогда вопрос о недостаче конфет меня бы уже совсем не волновал.
Но мой папа был физиком.
А это значило, что я тоже должна была стать физиком.
По крайней мере, я должна была быть способна в любой момент переквалифицироваться в физика, если жизнь припрет меня такой необходимостью. То есть сразу, как только меня выгонят из моего бесперспективного театра, мой фантастический кошачий город обрушится мне на голову, а долгожданный муж неожиданно окажется алкоголиком…
То, что у меня обязательно что-то должно будет пойти не так, считалось чем-то вроде бы как очевидным.
Наверное виной моя пресловутая прожженная безалаберность и постоянное отлыниваниние от важных задач, как папа частенько любил мне повторять.
Но при этом он не сдавался.
Его педагогика была весьма упорна, поэтому приходилось соответственно упираться в ответ.
Не удивительно, что получение регулярных айлюлей за настойчивое неврубание в законы термодинамики и прочие там формулы стало отличительной особенностью моего детства.
Чаще всего наши экзекуции заканчивались тем, что папа в сердцах признавал меня дефективной, а я, в свою очередь, завершала свой урок очередным дверным хлопком обиды и отчаяния.
Мы ссорились, потому что лед растаял не при той температуре, предохранители перегорели, а поезд А, выехавший утром из точки Б почему-то вообще никуда не приехал.
Круче физики в моей жизни был только полонез Огинского.
Под полонез Огинского я планировала быть трагически похороненной.
Где-то так раза три в неделю. Когда мне приходилось его разучивать на нашем стареньком умеренно-расстроенном фортепиано.
Разумеется, из-под палки. Точнее сказать: из-под линейки.
Потому что линейка была более продуктивным инструментом, и в свое время очень помогла Бетховену. А значит, должна была помочь и мне.
В честь кого мне следовало стать пианистом, я честно говоря, так и не просекла.
Но, создавалось впечатление, что будто бы без этого славного навыка все мои драгоценные знания физики разом теряли весь свой смысл.
Нас всех воспитывали тогда по какой-то негласной схеме.
Всех – это тех отпрысков пост-советского пространства, которые впоследствии стали моими хорошими друзьями и знакомыми. Впрочем, тех, кто не стали, скорее всего постигла та же судьба.
Наши детские занятия будто бы были вписаны в базовую комплектацию потенциально успешного ребенка.
И ими ни в коем случае нельзя было пренебрегать.
Технику не-пренебрежения и прочие воли к победе во мне должны были развить утренняя зарядка и регулярный бег по Красноармейской.
На деле же они развили у меня лишь нервный тик.
Поэтому несложно догадаться, какое время суток и какую улицу своего детства я ненавидела больше всего.
Красноармейская представляла собой удивительный аттракцион, который можно было назвать дорогой в случае, если бы дорогой считалась продольная грязевая полоса, состоящая сплошь из ям, оврагов и бурных потоков канализационных рек.
То есть по Красноармейской чаще всего приходилось именно прыгать.
В противном случае – осмотрительно перемещаться.
Но уж никак не бегать. А тем более не в бодром насыщенном темпе.
Восемьсот метров подобного удовольствия могли сполна зарядить меня на целый воскресный день, а то и на пару, в зависимости от того, насколько было к тому моменту холодно или жарко.
Но я должна была расти спортивным ребенком.
И папа очень гордился тем, что у меня даже получалось.
Энергии во мне действительно было хоть отбавляй, поэтому меня просто-таки необходимо было регулярно выгуливать.
А чтобы я не загуляла куда-нибудь не туда, папа частенько водил меня на спортплощадку возле 20-й школы, где можно было всласть покувыркаться, поскакать по вкопанным покрышкам и время от времени себе что-нибудь разбить.
Папа, в отличие от мамы, относился к моим регулярным увечьям весьма хладнокровно.
То есть пускай он и не обливался слезами жалости в попытке утешить мое горе, но уж, по крайней мере, не выписывал мне дополнительных образумивающих поздатыльников.
Поэтому падать при папе было весело и безопасно.
Один раз, не рассчитав длины своего шага, я перецепилась за планку всеми любимой полукруглой ходячей лестницы и закончила свое вечернее представление многообещающим пируэтом мордой в асфальт.
Папа был в восторге.
Редко когда мне удавалось совершить настолько виртуозное приземление, да еще так удачно. Я легла в пыльный гравий абсолютной звездой: буквально раскинув руки и ноги, но тормозила при этом почему-то лишь одной щекой.
С точки зрения физики – представить это сложно, но так как с физикой мы не особо дружили, я была свободна от всех ее законов.
Повреждения получились несерьезными, зато эффектными: всю правую часть моего лица покрывал саднящий бордовый материк, величиной с Южную Америку.
Первым выводом были гарантированные прописоны от мамы, а уже потом все остальное.
Папа, бегло оценив ситуацию, тоже, видимо, осознал свои риски ощутимо отхватить, поэтому тут же принялся усердно оттирать меня с помощью своего неизменного набора экстренного реагирования: бутылки минералки и носового платка.
Коленки и ладошки мы кое-как действительно оттерли, но вот с лицом было труднее. Судя по словам папы, я была обладателем какой-то «подумаешь царапины».
На деле же я была похожа на Рэмбо, только-только вышедшего с горячего поля боя прямиком в апрельский вечер.
Узрев положение дел в раскладном зеркальце, я в буквальном смысле похолодела в ужасе: завтра в школу, вокруг столько заинтересованных лиц, а я с вот этим вот...
Нам срочно нужна была легенда.
И чем кровавей – тем лучше.
Почему я не могла просто признаться, что навернулась с лестницы, я не помню. Видимо, в те годы быть безукоризненно осторожным – было чем-то вроде обязательного качества, и сама мысль о том, что я могу сказать товарищам правду, казалась мне смертельно позорной.
Поэтому папа вселил в меня обнадеживающую мысль: сказать всем, что меня “поцарапала кошечка”
И плевать, что кошечке для того, чтобы нанести мне такую царапину, потребовалось бы поработать минут с пять, ну или, как минимум, обладать лапкой размером с садовые грабли.
То есть скажи я, что меня отполировал наждаком Фредди Крюгер, это было бы и то куда более правдоподобно, чем папина легенда.
Однако каким-то образом она мне приглянулась, и весь последующий день я действительно отвечала всем, не без гордости, разумеется, что имела случай быть поцарапанной кошечкой.
В то время наша котовая истерия все еще находилась на своем пике распространения, поэтому побахвалиться контактом с какой-либо кошечкой, которая теоретически могла оказаться моей, было куда более существенным козырем, чем, например, одержать победу в вольной борьбе за справедливость с дюжиной обозленных вьетнамцев.
Поверил ли мне в итоге хоть кто-нибудь, я так никогда и не узнала, потому что никто так и не рискнул мне открыто возразить.
В своей речи я была настолько уверенно убедительна, что даже если у кого-то и возникли сомнения по поводу моих россказней, то он скорей подумал, что это он не компетентен в вопросах кошечек, а вовсе не моя история изрядно хромает.
А уверена я была потому, что находилась под протекцией папиного слова, а папа, как известно, ошибаться не может…
Еще про Папку
следующая история
@темы: моя великолепная история